— Ты ’се один, Иван?

Миссис Корнелиус села на край своей койки, чтобы снять обувь. В тот день она надела другое платье, розовое с серебром. Ей каким–то образом удалось в нескольких сумках притащить на борт содержимое целого платяного шкафа. Миссис Корнелиус всегда уделяла большое внимание своему гардеробу, по крайней мере, когда могла себе это позволить. Позднее нас обоих одолела бедность, и нам пришлось отказаться от многих привычек.

— Уф-ф! — вздохнула миссис Корнелиус. — Каждый вечер на эт черт’вом к’рабле веселле!

— Ваша энергия безгранична! — изумился я. — Мне так не суметь.

— Я в п’следние дни тож шо–то стала уст’вать. Эт Леон — та’ой черт’в мерзац. Забыл, как веселиться… ’се они, черт ’обери, такие ж.

Она относилась к лидерам большевиков свысока и говорила о них довольно грубо — для нее эти люди оставались бандой ханжей и лицемеров, подавленными интеллектуалами среднего класса. Если бы они смогли хоть немного расслабиться, то стали бы, вероятно, куда счастливее и доставили бы другим людям намного меньше неприятностей. Ни один из них, как она иногда говорила мне по секрету, не был хорошим любовником.

— А нек’торые ’обще странные! — Она всегда сочувствовала душевнобольным. — Я, мож, кончу тем, шо останусь со странным парнем. Они г’разд интереснее, п’началу уж точно.

С обычной легкостью она переоделась в ночную рубашку, выкурила сигарету, прочитала пару страниц в одной из своих «книг» — старых популярных журналов, которые кто–то отыскал для нее на корабле, — и погасила лампу.

— Баю–бай, Иван.

И вновь я слышал только ее храп, который в темноте можно было принять за стоны и страстные вздохи. И, как обычно, я находил утешение в мастурбации и фантазиях, вспоминая мою прекрасную славянку, лежавшую всего в сотне ярдов от меня. Тогда я и решил провести с ней в Батуме как можно больше времени.

Я рано проснулся и подумал, что лучше всего обдумать свои планы на свежем воздухе. По утрам в нашей каюте всегда было чрезвычайно душно. У нас оставался выбор: убрать тряпки и газеты из дверных щелей и замерзнуть или просто остаться без свежего воздуха. Когда я оделся, миссис Корнелиус пошевелилась. Она сонно пробормотала: «Смори, не заходи слишк далеко, Иван. Ты хитрый маленький ’аршивец, но ты нишо не чушь». Потом ее глаза сомкнулись, и она захрапела. Миссис Корнелиус не сказала ничего нового. Она была уверена, что я — извечный худший враг самому себе. Она повторяла это на протяжении всех последующих лет, почти до самой смерти (хотя ее ревнивые родственники не допустили меня к ее смертному одру). Меня восхваляли и осуждали великие лидеры, известные художники и интеллектуалы, но лишь ее мнение было для меня важно. Все ее помнят — она стала легендой. О ней сочиняли романы, точно так же, как сочиняли романы о Махно. Она могла вертеть политиками и генералами как хотела. Она никогда мне не лгала.

— Они должны были дать тьбе Ноб’левскую ’ремию, Иван, — сказала она однажды вечером в «Элджине». — Если б только ’опытаться.

Это случилось в субботу, как раз перед самым закрытием заведения. Паб полюбили цыгане из табора в Вествее, там постоянно играли на скрипках и аккордеонах. Они напоминали тех потрепанных людишек, которые заполонили Одессу, Будапешт и Париж за пятьдесят лет до этого. Было почти невозможно пройти по залу и ни с кем не столкнуться. Миссис Корнелиус очень редко давала волю чувствам, но тут пять пинт «Легкого и горького» развязали ей язык. Она жалела меня: незадолго до того у меня случились очередные проблемы в суде. Когда я пытался пробраться к бару, меня оскорбил какой–то мусорщик, от которого воняло мочой и моторным маслом. Миссис Корнелиус пыталась показать, что она, по крайней мере, до сих пор ценит мои дарования. Для меня это было дороже рыцарского титула. Я рад, что она смогла заговорить. Пусть и незадолго до смерти, но она признала, что верит в меня. Одно лишь это воспоминание поддерживает меня. Слишком долго я страдал от несправедливости. Теперь не осталось никакой надежды.

Я помог ей пройти мимо потных певцов в рубашках без воротников и в засаленных пальто. Мы вышли на темную Лэдброк–Гроув, шел дождь, из–под колес ревущих автобусов и грузовиков летела вода. Я поддерживал миссис Корнелиус. Она сказала, что ей дурно. Она наклонилась над сточной канавой у своей квартиры на Бленхейм–Кресент, но ничего у нее не вышло. Уже тогда было очевидно, что она очень больна. Она умирала. Ей не приходилось мне лгать. Мы всегда были честны друг с другом. Она всегда чуяла гениев, даже если иногда они оказывались злыми. Троцкий, Муссолини, Геринг — она знала их всех. Она покачала головой:

— Они никада не оценят тьбя как следут, Иван.

И это правда. Она одна могла подтвердить: если бы не большевики, мне воздали бы в России все мыслимые почести. Я приобрел бы мировую известность.

Поляки называли царскую империю Византией. Точно так же они называют сегодня Советский Союз. Набожность поляков почти столь же велика, как их лень. Я не стал эмигрантом просто потому, что хотел купить небольшой дом в Патни и работать в звукозаписывающей компании. Они не мученики. Они — мелкие буржуа, непрерывно жалеющие себя. Они так и будут ныть при любом режиме. Мне хочется, чтобы люди перестали приводить ко мне этих поляков. То же самое и с чехами. У нас нет ничего общего, кроме единого славянского языка. Во время войны кругом были поляки. Теперь повсюду чехи. Миссис Корнелиус рассказала соседям, каких высот я достиг и как пострадал. Но я не хотел их сочувствия. Я говорил ей, что сделал ставку и проиграл.

Я подхожу к каналу возле Харроу–роуд. Там очень холодно. Все гниет. Все серо. Вода покрыта какой–то слизью. Дорожка вся в грязи. Я смотрю на задние стены брошенных зданий, где больные дети бьют уцелевшие окна и мочатся на половицы, где ночуют бродяги. Они покрывают кирпичи своими экскрементами и безграмотными лозунгами. Это — воскресный день, и это — моя прогулка! Мой выходной, мой отдых, моя передышка! Я видел чудеса Константинополя, славу Рима, мужественное величие Берлина до бомбежек, элегантность Парижа, жестокое великолепие Нью–Йорка, волшебную роскошь Лос–Анджелеса. Я одевался в дорогие шелка. Я удовлетворял свои желания с женщинами поразительной красоты и высокого происхождения. Я на собственном опыте испытал все величайшие технические чудеса в мире: огромные лайнеры, небоскребы, самолеты и дирижабли. Я познал волнение быстрых и прекрасных путешествий. А теперь я бреду по грязной тропинке, глядя на бродяг и испачканные стены, страшась за свою никчемную жизнь, молясь о том, чтобы не вляпаться в собачье дерьмо и не привлечь внимание безжалостных юных бандитов. Эхо их криков разносится над водой — таинственные хрипы и стоны примитивных амфибий, свидетельствующие о возвращении к кровавому невежеству и безрассудной дикости.

И я провел здесь почти полжизни! С 1940 года — в одном районе Лондона. Dopoledne… [19] Первую же половину жизни я потратил на исследование и обучение всего цивилизованного мира. Майор Синклер, великий американский летчик и мой наставник, предупреждал меня, чтобы я не делал ничего модного. Синклера также уничтожили из–за непопулярных взглядов. Его друг Линдберг — еще один великий человек, которого погубили мелкие и порочные враги. Линдберг однажды доверил мне свою сокровенную тайну. Он никогда не собирался лететь в Англию. Он вообще–то направлялся в Боливию, но его подвели приборы. У нас было много общего, у меня и у Линдберга. Он знал, почему евреи взорвали «Гинденбург» [20] .

Под арками автострады, которой «архитекторы» разделили пополам Ноттинг–Дейл и Лэдброк–Гроув, не подумав о тех, кто живет внизу, цыгане строят лачуги из старых дверей и смятого железа, ставят старые телеги среди куч щебня и мусора. Их тощие собаки носятся повсюду, их дети грязны и заброшены. По чудесной современной дороге машины мчатся в разные стороны, мчатся с запада, из Бристоля, Бата и Оксфорда, где люди живут в роскоши, сохранившейся с восемнадцатого столетия. Это чистая, созданная с умом дорога. Говорят, она помогла разгрузить жилые районы. Но чтобы ее построить, им пришлось снести наши дома. На их месте появились нелепые, безликие башни. По обе стороны Лэдброк–Гроув, в тени Вествея, стоят, пошатываясь, алкоголики обоих полов. Они просят денег, чтобы купить денатурата, и проклинают вас, если вы посмеете отказать им. Или по ночам к вам пристают мальчишки–тунеядцы, угрожая и паясничая. Из бетонных пещер рвется горящий бутан — точно так же отсветы пламени от керосиновых горелок поднимались над рыночными палатками зимой в старом Киеве. Они построили большую чистую дорогу на запад и создали настоящий кроличий садок для воров и бритоголовых, которые цепляются к поверхности цивилизации, как водоросли к лодке. Выжить без цивилизации они не смогут.