Я нагнал их как раз тогда, когда трамвай с лязгом и грохотом выехал из–за поворота. Эсме, моя любимая, моя милая девственница, улыбалась моряку. Я мог прочесть его развратные мысли. Я знал его грязные планы. Я чувствовал отвращение.
— Эсме! — Я опомнился. Я не мог перевести дух. Пот градом стекал по моему лицу. Люди смотрели на нас. — Извините меня, юная особа, я полагаю, что мы знакомы. — Отдышавшись, я попытался улыбнуться и поклониться. Я дрожал. Она хмурилась. — Киев, — сказал я, все еще пытаясь улыбаться. — Ты помнишь Киев, Эсме?
Я подумал, что у нее амнезия. Ни она, ни моряк не поняли меня — я говорил по–русски. Трамвай, застонав, поравнялся с остановкой. Я позабыл все английские слова. Мне снова исполнилось десять лет.
— Эсме!
Они вошли в трамвай. Он шел к Галатскому мосту. Я последовал за ними. Я потирал голову, пытаясь вспомнить хотя бы несколько обычных английских слов. Моряк был ниже меня, но крепче: я помню огромные предплечья, как у Попая. Он посмотрел мне в глаза:
— Вали отсюда, приятель.
Я пришел в отчаяние, я задыхался, как измученный пес. Я вспомнил английские слова.
— Вы не понимаете, сэр. Я знаю эту девушку. Она из моего родного города на Украине. Я старый друг ее семьи.
Он резко рассмеялся:
— Конечно. А она моя сестра. О’к?
Я был потрясен. Moja siostra! Moja rozy! Slonce juz gaslo! Ро dwadziesciacieniu! О Jesu Chryste! [79] Моя сестра и моя роза. Моя любимая! Двадцать завшивевших солдат стояли возле твоей хижины, обмениваясь грубыми шутками, а потом один за другим входили внутрь, чтобы удовлетворить животную похоть.
— Она дочь моей матери… — Это не помогло. — Моя мать… — Я протянул к ней руку. — Эсме! Это я! Максим из Киева!
Она отпрянула. (У меня есть мальчик. Он хочет жениться на мне.) Моряк, должно быть, меня ударил. Я стукнулся лицом о неровные доски. Люди наступали мне на руки и спину. Половина головы будто оцепенела. Смуглые руки цеплялись за меня. Я вырывался, пытаясь освободиться, — я терпеть не мог турецкой вони.
— Эсме!
Трамвай доехал до Галатского моста, а я ничего не видел. Мой глаз болел. Проводник, крича, выгнал меня из вагона, показывая на собственный череп и корча нелепые гримасы. Он думал, что я сошел с ума.
Я оказался на тротуаре, неподалеку от того места, где сошел на берег с «Рио–Круза». Вода была серой, волны неритмично бились о понтоны. Гудели сирены. Миллионы людей проходили по мосту и потом исчезали. Туман становился все гуще. Послышался шум движения. Мост внезапно опустел. Я спустился по ступенькам и двинулся к нему, думая, что моя Эсме ушла именно туда. Турок–полицейский, стоявший у ограждения, приложил свой длинный жезл к моей груди. Он покачал головой и погрозил мне пальцем. Я двинулся вперед, пытаясь его оттолкнуть. Он стал настаивать, указывая на какую–то арабскую надпись и запугивая меня так, как умеют только турки. В нижней части знака виднелись знакомые буквы, но я не мог ничего прочитать. Позади меня завывали уличные торговцы, гудели автомобили, стучали копытами нетерпеливые лошади. Я оглянулся назад. Эсме нигде не было видно. Я кричал на полицейского. Я предлагал ему деньги. Я умолял его разрешить мне пройти. В ответ он пожимал плечами и тыкал пальцами в знак. Увидев, что я все понял, он расслабился. Я уже не мог пересечь мост. Его средняя часть поднялась, чтобы большие корабли вошли в Золотой Рог. Кораблей собралось очень много, под дюжиной разных флагов: линейные крейсеры, грузовые пароходы–трампы, нефтяные танкеры, баржи с зерном; а вокруг них, как паразиты вокруг китов, мелькали маленькие, красные с желтым парусные каики. Полицейский отказывался понимать мой французский. «Ма soeur! Ма soeur!» Он тыкал в меня наконечником своего жезла, с возрастающим нетерпением качая головой. «Sorella! Sorella! — кричал я. — Schwester! Shvester! Shvester! Hermana!» [80] Я ничего не мог придумать. Я злился на самого себя за то, что выучил слишком мало турецких слов. К этому времени мне следовало бы усвоить гораздо больше. Я расплачивался за лень. «Kiz kardesh!» [81] Он пожал плечами и расслабился. Пароходы проплывали под мостом, уверенно и легко входя в гавань Галаты. Неужели американский моряк забрал Эсме в Стамбул? Или они ушли совсем в другую сторону? Я дрожал от горя, скорчившись у ограждения, а в это время у меня за спиной собиралась огромная толпа турок, албанцев, арабов, персов, черногорцев, греков и евреев.
Когда мне разрешили заплатить пошлину и перейти мост, уже стемнело. Я перебрался на другую сторону по шатким доскам, я двинулся по усаженным деревьями улицам, где мусульмане опускались на колени и издавали странные горловые звуки, а потом внезапно умолкали. Они склоняли лица к земле и простирались перед Голубой мечетью. Небо почти утратило цвет, и силуэт здания казался вырезанным из черного дерева. Эта цитадель ереси и суеверия испугала меня. Я поспешно миновал сборище правоверных, пересек площадь и приблизился к Айя–Софии, почти точной копии того, другого чудовищного здания. Но Айя–София была христианским храмом, застывшим в блаженном спокойствии. Я спустился, миновал переулки, где располагались вонючие рыбные лавки, прошел мимо главного входа в Гранд–базар. Улицы заполнились ярким светом, исходившим от ламп, свечей и крошечных жаровен. Здесь работали котельщики и оружейники, здесь стояли слабо освещенные прилавки торговцев табаком — разные сорта были сложены горками, и каждую украшал лимон. Я проходил мимо ресторанов, заглядывая во все окна, но не видел ни белых женщин, ни даже американских моряков. Мечети и фонтаны, черно–белые арки, крошечные улицы со стенами, покрытыми виноградными лозами, колоннами, пилястрами, повсюду нетерпеливые голоса, крики, навязчивые прикосновения. «Саpitano! Caballero! Kyrie! Eccellenza!» [82] Ковры, шелка и подушки. Лошади, верблюды и ястребы. Арабы в белых одеждах, дервиши в конических шляпах, евреи в желтых плащах, албанцы с пистолетами на поясах, татары в овчинных тулупах, негритянки в шутовских каирских костюмах, бородатые черкесы в черных с серебром рубахах, сирийцы в византийских доломанах — они так одевались уже две тысячи лет. Я погрузился в этот хаос столетий, охотясь за маленьким осколком моего прошлого, который ненадолго оказался на расстоянии вытянутой руки. Я сидел на истертом мраморе и оплакивал свою утраченную надежду, свою сестру, свою невесту. Мы должны были пожениться. Моя мать так этого хотела! Я зашел слишком далеко. Не было никаких доказательств, что они перешли мост. Полагаю, тогда мне пришло на ум, что она покинула грехи Перы ради целомудрия Стамбула, но в Стамбуле не осталось никакого целомудрия, только иллюзия набожности, тонкая завеса, скрывавшая многие злодеяния и ужасы восточного невежества, жестокости и жадности. Она казалась такой благонравной. Неужели она родилась в одном из тех греческих семейств, которые жили в квартале Кондоскала [83] , неподалеку от Цистерны [84] , от ее тысячи арок? Может, это беглая рабыня, которая воспользовалась вторжением союзников? Она не понимала по–русски, но с виду казалась настоящей украинкой. Наверное, я на время утратил рассудок. Эта девочка не могла быть Эсме. Я видел Эсме в лагере анархистов всего несколько месяцев назад. Она выглядела значительно старше. Этой девочке, вероятно, не больше тринадцати лет. Как она оказалась среди этих темнокожих людей? Возможно, она была черкешенкой. Или дочерью русских изгнанников, которые приехали в Константинополь много лет назад? Или Лукьянов побывал здесь и зачал ребенка? Сходство казалось настолько разительным, что я поверил: она, наверное, родственница Эсме. По крайней мере кузина. Если бы я смог ее разыскать, то все бы выяснил. В мрачных сводчатых проходах неподалеку я услышал звук драки и чье–то бормотание. Я вспомнил, что все рассказывали, насколько опасно европейцу в одиночестве бродить ночью по Стамбулу. Я как можно скорее вышел на освещенную улицу и почти сразу же поймал такси, которое возвращалось в Перу. Я вернулся в «Ротонду», пробрался внутрь и схватил за грудки отвратительного сирийца, этого ничтожного торговца нежными девичьими телами. Я кричал на него, угрожал ему законом, местью всего казачества и Божьим проклятием, если он не скажет мне правду.