Я сидел и пил с капитаном Папарайопулосом, вскоре позабыв о боли в спине. Время от времени один из его солдат заходил в коверную лавку и требовал новых указаний. Через некоторое время капитан равнодушно отмахнулся от своих подчиненных — он выпил не меньше, чем я. Но один, казалось, имел отношение ко мне — ближе к вечеру капитан вцепился в мое плечо, указав на крышу склада. Хихикая, он передал мне свой полевой бинокль. Так я смог получше все разглядеть.

Они привязали мой опытный образец на спину несчастного Хассана. Я беспомощно смотрел, как они заливали бензин в двигатель, раскручивали пропеллер и готовились сбросить кричащего и вырывающегося мальчика с крыши на верную смерть. Капитан Папарайопулос был чрезвычайно удивлен:

— Я хочу помочь вам испытать машину.

Я попытался объяснить ему, что механизм требовал осторожного обращения, но он отказался слушать. Он заявил, что это шанс Хассана улететь на свободу — или в рай.

Машина разбилась вдребезги. В бинокль я разглядел, как дергалось изломанное, окровавленное тело мальчика. Он, конечно, большего не заслуживал, потому что обманывал меня, — и все же это было неприятное зрелище, и оно запечатлелось в моей памяти. Еще одна упущенная возможность!

День спустя меня доставили обратно в Скутари, сначала на бронированном поезде, затем в автомобиле «кроссли», со всеми почестями. В поезде меня ожидал греческий полковник, он записал все сведения, которые я сообщил. Он заверил меня, что графа Синюткина арестуют, как и всех, кто с ним работал, — и турков, и иностранцев. У полковника было веселое лицо, покрытое бронзовым загаром, и моржовые усы. Он напоминал добродушного грузинского патриарха. Он сказал, что мне следует поехать в Афины. Греки ценят отвагу и знания. Мне стоило прислушаться к его словам. Полковник заверил, что, когда греки завоюют Турцию, они займутся Балканами и Кавказом, а потом смогут бросить вызов и самому Троцкому. Он обещал, что моя мать будет спасена. Я верил ему. Откуда мне было знать, что тайные соглашения в Уайтхолле и Вашингтоне уже утвердили гибель Греции, ей остались только никчемные обещания — а что они значили против пушек Захарова? Греческие юноши гибли от турецких штыков, на которых стояли штампы «сделано во Франции», падали на колючую проволоку, изготовленную женщинами–католичками на туринских фабриках. Когда–то про лорда Пальмерстона [103] сказали: если бы так, как поступила страна под его руководством, поступил человек, общество тут же подвергло бы его остракизму. Пальмерстон унизил английскую политику, превратил ее в корыстную и недальновидную возню, а затем нанес последний удар, сделав своим преемником еврея! Его тень пала на столы переговоров и осудила на смерть половину нынешней Европы. Политики думали, что гораздо важнее выжать еще несколько немецких марок, чем сохранить идеалы, за которые умирали их кровные родичи.

«Кроссли» отвез меня прямиком к Хайдур–паше, и британские офицеры почти сразу отпустили меня. Я попытался передать им свои сведения, но они сказали, что уже получили отчет греческого полковника. Мне пришлось возвращаться домой с небольшим багажом. Я выбросил свой изорванный деловой костюм и облачился в греческую армейскую рубашку и бриджи, британские башмаки и краги, французское пальто. Я напоминал тех русских, которые бежали от большевистской угрозы. Спустившись на Скутари–сквер, к причалам, чтобы сесть на паром, я оказался в компании нескольких бедолаг, только что эвакуированных из Ялты. Они спросили, где и под чьим началом я сражался. Я сказал им, что был в Киеве, служил офицером связи с союзниками, был в плену у красных и зеленых. Эти люди выглядели полумертвыми от усталости и совершенно сбитыми с толку. Они надеялись добраться до Южной Америки и присоединиться к аргентинцам, так как, очевидно, в Константинополе рассчитывать было не на что. Об этом они узнали от родственников, живших в городе, и теперь собирались как можно скорее завербоваться на корабль. В письмах, полученных от товарищей, они прочли о больших возможностях и спокойной жизни солдат в Южной Америке. Когда мы сошли с парома, я пожелал им удачи, а потом, дрожа, пешком пробрался по крутым улицам Галаты и наконец достиг Гранд рю. Я почему–то ожидал, что улица сильно переменилась. Как ни странно, я отсутствовал не больше десяти дней. А мне казалось, что прошли месяцы, и я очень боялся, что с Эсме что–то стряслось. Лишившись моей защиты, она могла стать жертвой любого сутенера, шнырявшего по «Токатлиану». Разве граф Синюткин не сделал это место своим штабом? Я был уверен, что кое–кто из белых работорговцев уже оценил ее красоту. Поэтому меня переполняли самые мрачные предчувствия, когда я крался в «Токатлиан» через черный ход и подходил к дверям нашего номера. Я был убежден, что граф не отправил мою телеграмму.

Где–то между Скутари и Анкарой я потерял свои ключи. Я постучал в дверь нашего номера, не ожидая ответа. Мое сердце неистово билось. Я вспотел от волнения. Хотя было всего четыре часа, снизу, из ресторана, доносились звуки музыки и гул голосов. После всех приключений у меня остались только несколько соверенов и раны на спине. Мой опытный образец погиб, а все чертежи сгорели.

Дверь открылась. Передо мной стояла Эсме. Она замерла, потом заплакала и, наконец, рассмеялась. После секундного колебания (несомненно, из–за моего странного костюма) она обвила маленькими нежными ручками мою шею и с восторгом расцеловала меня, не обращая внимания на небритые щеки. Я содрогнулся от внезапного облегчения. Мои страхи были безосновательны, все хорошо. Получила ли она телеграмму? Эсме ответила, что ничего не получала. Она считала, что ее бросили. Потом предположила, что я умер. Мне не следовало ездить на азиатский берег, сказала она. Турки — просто звери.

Я помылся, переоделся и поведал кое–что о том, что произошло. Эсме все еще была необычайно взволнована, но слушала, открыв рот от удивления и живо откликаясь на все детали моего рассказа. От такого внимания, выдававшего ее искреннюю радость, я буквально ожил. Развалившись на подушках, я попросил Эсме принести немного кокаина и послал ее вниз за кофе и едой. Она приготовила порошок именно так, как я ее научил. Я обнаружил, что наши запасы практически закончились — кокаина осталось гораздо меньше, чем я рассчитывал. Я снисходительно улыбнулся:

— Ты была жадной маленькой обезьянкой!

Эсме вспыхнула. В своих белых кружевных юбках она выглядела такой же очаровательной и милой, как любая русская девочка хорошего происхождения. Сгорая от любви, я поднял Эсме на руки и поцеловал. Я сказал, что очень жалею о том, что не смог привезти ей подарок. Она, запинаясь, попыталась что–то ответить. Тогда я вытащил кошелек с золотом Этема и бросил его Эсме, тут же подхватившей деньги.

— Теперь мы можем уехать, как только захотим.

Ее радостный ответ меня удивил:

— В таком случае нам придется уехать очень скоро. — Она была очень серьезна. — В Константинополе с каждым днем все хуже. Убивают все больше. Исчезают самые разные люди. Не только девочки. Баронесса сказала, например, что пропал ее друг граф Синюткин. Как сквозь землю провалился, по ее словам.

— Ты видела баронессу? Это хорошо.

Эсме отвлеклась, сосредоточившись на кристалликах кокаина. Она кивнула, продолжая необычайно внимательно рассматривать белые полоски.

— У нее все хорошо?

— Думаю, да. — В ее голосе звучало пренебрежение.

— А Китти?

— Да, у нее все хорошо, — произнесла Эсме почти шепотом.

— Вы играли вместе?

— Довольно давно.

— Я вскоре увижусь с ней. Как только мы раздобудем что–нибудь поесть.

Эсме подала мне декоративное зеркало, на поверхности которого протянулись очень ровные дорожки кокаина. Она, как обычно, проявила чрезвычайную аккуратность в этом деле. Я взял серебряную трубочку, вложил ее в правую ноздрю и глубоко вдохнул. Как прекрасно было вновь получить столь нужное лекарство! Я тотчас почувствовал новый прилив воодушевления и удовольствия. Еда была готова, но мы к ней почти не притронулись. Эсме пожелала заняться любовью.